– Пятнадцатого, – мрачно поправил Калашников. – Канонизирована в семнадцатом.
– Ужасная история… – сказал Дейнис.
– В каком смысле? – спросил Лунсберг.
– Ну как вам сказать… Научной ценности все эти раскопки не имеют. Чувствую себя гробокопателем. Мерзкое довольно-таки ощущение.
Лунсберг возмущенно крякнул.
– Но, я надеюсь, – надменно продолжил Дейнис, – вы не передадите содержание нашей беседы товарищу Вольскому. Он, мне кажется, очень вдохновлен этой миссией.
– Почему же только он, – возразил Лунсберг. – Я тоже считаю, что тут есть благородная цель. Темные предрассудки, косность, невежество – все это печальное наследство старой культуры…
– Ну замечательно, замечательно! – раздраженно воскликнул Дейнис. – А наука-то тут при чем? Вскрывайте, кто ж против! Тем более сейчас. Я понимаю, да, политическая необходимость, революция, классовая борьба. Я все понимаю. Однако при чем тут наука? При чем тут археология, медицина, молекулярная биология? Или вы не согласны, доктор? – спросил он, упрямо и подслеповато глядя прямо в глаза Весленскому.
Шпилька про биологию относилась именно к нему.
Говорить доктору совершенно не хотелось, но вопрос был поставлен прямо.
– Согласен, – сказал Весленский. – Однако, знаете, Игнатий Семеныч, меня не устает удивлять тот факт, как серьезно власть относится к самой этой процедуре, ведь мощи вскрываются в присутствии юристов, криминалистов, ученых, представителей прессы, всех слоев нового общества, включая офицеров и красноармейцев, всех новых советских организаций, наконец духовенства… Это какая-то веха.
– Вот именно! – обрадовался Лунсберг.
– И что же она означает, эта самая веха? – поинтересовался Дейнис.
– Не знаю, – честно сказал Весленский. – Я пока еще над этим думаю.
Слава богу, в этот момент хозяйка принесла пирожки с калиной – горячие, обворожительно пахнущие. Тут же явился и Вольский со свежим молоком в крынке.
Все с аппетитом набросились на второй завтрак. Это, пожалуй, было в данных обстоятельствах их главным развлечением: немудреная, но вкусная деревенская пища…
Вечером они с Дейнисом отправились перед сном на прогулку. Дни были уже длинные, закаты удивительные, река блестела таинственно и нежно. Оглушительно расквакались лягушки. Доктора все это как-то успокаивало.
– Так что же вы имели в виду, доктор? – нетерпеливо спросил археолог. – Вот давеча, за чаем и пирожками. Какая такая веха?
– Ну не знаю, не знаю… – сказал доктор. – Первое, что приходит в голову – свято место пусто не бывает. Появятся какие-то новые мощи. Новые святые. Новые канонизации. И видимо, весьма скоро. Мавзолей уже построили.
– Интересно… – с усмешкой сказал археолог. – Опять фараон? Советская пирамида?
– Почему бы нет?
Прошли еще несколько шагов. Где-то одиноко замычала корова. «Господи, какие же живучие эти люди, – подумал Весленский со смешанным чувством горечи и восторга. – Гражданская война, голод, тиф, мор, экспроприации. А корова опять мычит, и Вольский даром берет молоко».
– Ну хорошо, – опять нетерпеливо встрепенулся Дейнис, – это все, так сказать, шутки, исторические рифмы, но ведь дело же не только в том, что когда-нибудь возникнут новые мощи и новые святые…
– И в целом новая религия, – добавил доктор.
– И в целом новая религия, – эхом повторил археолог. – А что происходит здесь, сейчас?
– А что происходит?
– Прекрасный все-таки воздух… Какие-то в нем травы, цветы чувствуются, хотя вроде рано еще для цветов… – сказал Дейнис, почесывая бороду и словно бы не решаясь продолжить разговор.
– Акация? Или жасмин?
– Не знаю, если честно… Понимаете, доктор, есть тут какое-то ужасное святотатство, хотя я и не верю во все это… – Игнатий Семеныч передернул плечами. – Да, не верю или, верней, отношусь по-своему, для меня раскопки лишь часть работы, поиски материальных следов цивилизации, и я отношусь к ним как к научному материалу, но ведь для них, для здешних – это ведь чудо.
– Для кого? – переспросил Весленский. Он очень не хотел лезть на ту территорию, куда его упрямо тащил археолог, но и уклониться от разговора не получалось.
– Для крестьян, для монахинь, для всех здешних, – упрямо перечислил Дейнис.
– Вы считаете, что они лишились чуда?
– А вы – нет?..
В 1925 году впервые отменили колокольный звон на Пасху. Весленский помнил этот момент очень хорошо. Они вдвоем с Верой шли на рынок за куличами, и вдруг она остановилась и сказала:
– Молчат.
– Кто молчит? – пораженный ее интонацией, спросил доктор.
Она показала рукой на видимые издалека главы Владимирской церкви.
– Колокола молчат…
Они подошли к ограде и заглянули внутрь церковного двора.
Там, стоя на коленях, плакали старухи, священник что-то бубнил над ними, истово крестясь.
Так они и узнали, что большевики запретили колокольный звон. К этому все шло, статьи и карикатуры в газетах прямо указывали на то, что все так и будет, празднование Рождества и Пасхи постепенно становилось антисоветской традицией, но Весленский не очень-то вникал в новшества, по сравнению с другими проблемами эта казалась наименьшей. Но, стоя с Верой у ограды Владимирского храма, он внезапно осознал, что этот звон, эти давние «народные» праздники, эти куличи, крашеные яйца, березовые ветки, бумажные цветы, тусклый свет лампад в отворенном храме, эти крестные ходы и свечи в руках с дрожащими огоньками – копеечные свечи и копеечные радости – и детский взгляд жены, когда она несмело и осторожно заходила в храм, – все это было для него признаком успокоения, налаживания, обретения того, что было потеряно в прошедшие годы: спокойного размеренного быта, привычек, рутины, традиций, обычаев, семейных обедов, фарфорового счастья, как он называл эти самые обеды, когда в белые тарелки наливался какой-нибудь дымящийся суп, таинства быта, таинства праздника, за которым в огромном ночном небе маячило таинство самой жизни, веры, но не той, которую праздновали в церкви, а которую праздновал он сам, – в то же Рождество, когда Вера засыпала после их совместной прогулки и короткого стояния со свечой в руке, а он вновь зажигал эту свечу и долго-долго смотрел на огонь и на нее, спящую. Теперь ничего этого не будет, понял он, как только она сказала про колокола молчат, а потом, увидев плачущих старух, вдруг зарыдала вместе с ними. Современная девушка, практически революционерка, советская работница в узкой юбке и обтягивающей блузе – что ей, казалось бы, до этих колоколов, старорежимных свечей, но она была потрясена настолько, что не пришла в себя и к вечеру. «Зачем они это сделали, – повторяла она, – это плохо, очень плохо!» Он пытался ее успокоить, кричал, заставлял пить капли, но ничего не помогало, их обоих тогда поразил этот страх – дурной знак, плохое, черное дело…
А буквально через несколько месяцев Вера заболела и отошла, и он похоронил ее по-своему.
Поэтому к вопросу, заданному Дейнисом, у него было очень болезненное, тяжелое отношение, и отвечать на него не хотелось. Но пришлось.
– Чудо – это же не предмет материальной культуры, правильно? – осторожно сказал он. – Его же отнять нельзя.
– Да, да, да… – забормотал Дейнис. – Но почему они молчат? Почему они все время смотрят и молчат?..
В храме, где происходило вскрытие мощей святой Ефросинии, народу столпилось очень много, практически как на большой службе, хотя пускали далеко не всех.
Присутствующим посоветовали намочить платки и приложить к носу, потому что запах будет тяжелый, члены комиссии стояли как на подбор с неприятными лицами, некоторые, особенно женщины, не могли скрыть легкий страх, он явственно читался за вымученными улыбками, другие товарищи были погружены в истовое, спокойное, но мрачное молчание, сопутствующее исполнению долга, и лишь корреспондент «Известий ВЦИК» Вольский, фотограф Соловейчик (довольно пожилой мужчина с огромным старомодным штативом и лампой) и археолог Дейнис были заметно оживлены и возбужденно перешептывались. Тяжелее всего было наблюдать за крестьянами и духовенством – с их стороны то и дело раздавался негромкий плач, там монотонно читалась молитва, многие падали на колени. У доктора сложилось ощущение, что и в этой черной толпе тоже не было все однозначно: кто-то испытывал противоестественное чувство экстаза, даже радости, кто-то рыдал, а кто-то был равнодушен и глядел скучно в сторону, и тем не менее, если брать на круг, не было сомнения в том, что стоявшие плотной стеной товарищи и стоявшие незримой стеной люди были в чем-то противоположны – первые, не снимая шапок, блестя кожей и сапогами, многие с оружием, представляли собой нечто твердое, заостренное и блестящее, вторые же все вместе были как случайно разбитое на кухне яйцо – бесформенная живая масса человеческого материала, которая растекалась и распадалась прямо на глазах…